Кшиштоф Занусси: Искусство — всегда диалог, надо быть со зрителем на равных

Мы встретились  с режиссером Кшиштофом Занусси через несколько дней после предпремьерного показа его последнего фильма «Инородное тело» (2014), однако вскоре мы вышли за рамки разговора о кино и говорили о философии творчества, проблемах искусства в современно мире, о свободе и вере. Пан Кшиштоф не только известный режиссер, но и замечательный христианский философ. Зная о любви пана Кшиштофа к России и русской культуре, мы договорились, что будем обращаться к нему по имени отчеству. Кшиштоф  Занусси горячо поддержал идеи издания  альманаха «Дары», и наша редакция ему очень признательна за это.

— Христофор Георгиевич, работая над первым номером альманаха, посвященного современной христианской культуре, мы всё время задаем себе вопрос: как об этом говорить? Как рассказать о том, что не всё поглощено постмодерном и что евангельские идеалы вдохновляют и лежат в основании творчества многих художников, дизайнеров, режиссеров… Как рассказать о том искусстве, которое не сопровождают скандалы, о котором редко пишут и у которого нет громкого пиара. Как выбрать верную интонацию, не сфальшивить?

— Вы знаете, это не касается самого искусства, это касается отношения зрителя к искусству. Сейчас у многих такое впечатление, что искусство — это только масс-медиа, потерялась интимность, с которой мы вступаем в общние с произведениями искусства. Нашему интимному чувству скандал не только не нужен, он мешает. И если о чем-то слишком много говорят, для меня это скорее помеха, я бы такое для себя не выбрал.

А что касается церковного искусства, мы в Польше с моими коллегами организуем раз в год фестиваль. Постмодернизм нам не близок, и даже придумали себе такое название: постпостмодернизм, чтобы сказать, что постмодернизм — это уже прошлое. Ведь постмодернизм — это остатки марксизма, это убийство отца. Потому что постмодернисты — это марксисты, которые убили марксизм, и разрушили ощущение стабильности. Конечно, может быть, в мире было слишком много стабильности, особенно в философии мышления, но утверждать, что нет никаких прочных оснований — это тоже глупость. В нашем фестивале мы стремимся показать высокую культуру. Мы знаем, что есть высокая культура и низкая, которую мы по вежливости называем популярной. Она, конечно, низкая, но она тоже кому-то полезна. Однако мы не можем говорить, что она равна культуре высокой. Она не равна, она стоит ниже.

Однажды мы собрали людей, которые рисуют на стенах граффити, а с другой стороны пригласили известного художника, и в течение получаса они рисовали. И знаете, как ни странно, в глазах публики, телевизионной публики, победили те, кто делал граффити. Потому что когда спросили нашего великого художника, есть ли у него ограничения, то его подвела риторика безграничной свободы. Его спросили: а вам не мешают рамки? Он сказал: нет, не мешают! И вышел за рамки своей живописью. Ему возразили: это два пространства, а третьего нет, это не ограничивает ваши возможности? — Нет, я могу добавить, доклеить что-то! И тогда они говорят: а вы уверены, что вы художник, если у вас нет никаких ограничений? Удар пришелся туда, где было самое слабое место современного искусства, которое не терпит никаких ограничений. Но без ограничений искусства нет! Я сам не люблю уличные граффити, но те, кто их делают, мне сказали: мы ведь пишем подобно тому, как пишут икону. У нас все кажется одинаковым, но посмотрите на детали, на маленький фрагмент, и вы увидите, что один из нас мастер, а десять других — средние или вообще неумелые. И это правда!

Я вижу современные иконы, они на первый взгляд похожи на старые, но иногда я замечаю, что вот здесь рука талантливая, а здесь — нет. Где слишком много ограничений, там искусство падает, но где нет никаких ограничений, искусства тоже быть не может. Ограничение, границы — это первое условие, при котором может возникнуть творчество.

— Как вы оцениваете современное церковное искусство Католической церкви в Польше? Что может быть положительным примером? Есть ли что-то, что отражает опыт молитвы в какой-то возможной полноте?

— Вы знаете, полнота на 100% недоступна для нас. Но есть хорошие образцы, например, среди огромного числа очень плохих костелов, особенно построенных во время коммунизма, когда строилось не для Бога, а против коммунизма. Вы знаете, архитектура «против» — это уже неправда. Просто была цель — показать им, что мы можем больше. И особенно в 1970-80-е годы такого было много.

Но появлялись все-таки великие произведения, есть в Польше несколько великолепных костелов. Есть и костелы, которые, к сожалению, остались только на бумаге. У нас была такая болезненная история в Варшаве с самым большим костелом, который построили в свободной Польше. Там был проект, он был принят, и это был великолепный проект. А церковные консерваторы настояли на другом проекте, который напоминает мечеть, и он очень неудачный. Такой из 1920-х годов. Но консерваторы у нас влиятельные, и они продавили этот проект. Жаль, потому что изначальное предложение — это была великолепная работа, это был такой холм с кристальным куполом, который будто наполнен Божиим Светом. И это было очень интересно, это был революционный проект, но с уважением к принципам церковной архитектуры. Потому что есть принципы, которые нарушать нельзя. Я вижу, что иногда появляются часовни, особенно православные, в которых есть и сильное присутствие традиций, и что-то живое.

Признаюсь, это я замечаю и в современных мечетях. Я был поражен, увидев мечеть Кул-Шариф в Казани. Конечно, она совсем не похожа на мечеть, которая была разрушена Иваном Грозным, хотя ее восстанавливали в память о той, разрушенной. В новой мечети есть чувство модерна, не очень для меня красивое. Я даже удивился, что в Казанском Кремле разрешили построить такую современную мечеть. Видно, что это попытка сделать что-то необычное. Когда я бываю в арабских странах, вижу довольно интересные мечети, но тоже часто заметно, что вкус все-таки дешевый, больше хотят показать богатство, золото, камни, а не дух. В Касабланке есть замечательная мечеть, где крыша открывается, и там даже рок-концерты устраиваются. Правда, к духу это не ведет. А есть удачные вещи, несколько таких я могу назвать.

— К кому вы обращаетесь в своих произведениях — фильмах, театральных постановках? Как вы видите своего зрителя: это обращение к единомышленникам, к тем, кто вас поймет?

— Знаете, не думаю, что я обращаюсь к моим единомышленникам. Потому что если мы единомышленники, мы поймем друг друга и без моей картины. Интереснее обращаться к тем, кого я могу убедить в том, во что я верю, а они не верят. Это очень важно — никогда не рассчитывать на тех, кто всё понял и стоит уже на моей стороне. Искусство — это всегда диалог, всегда дискуссия. Но я стараюсь постоянно сам себе напоминать, что никогда нельзя относиться к зрителю, как к ребенку, ученику, как к человеку, который мне не равен. Мы должны быть равны, наш экзистенциальный опыт — равный. У меня зубы болят — и у моего зрителя, мы одинаково страдаем. Об этом я должен думать, а не о числе латинских слов, которые я употребляю, а он не употребляет. И потому я не должен быть учителем. Никогда не ставить себя в позицию человека, которые говорит: «я знаю, а ты не знаешь», потому что в таком взаимоотношении в глубине души я думаю о моем зрителе: «ты дурак», и он это чувствует, его это обижает. И правильно обижает, потому что мы существа равные, и должны об этом думать, а не о нашем опыте или образовании. Перед Богом мы абсолютно равны, поэтому не надо никогда приходить с готовыми ответами, нужно только делиться. Учеба — это в школе, а я не работаю в школе. Искусство гораздо выше школы. Это то место, где мы делимся с другим человеком, а не место, где мы преподаем. Преподавание, школа — это, безусловно, важно. Мы познаем элементарные вещи, что надо мыть руки перед едой, и так далее, этому должна учить школа, здесь сомнений не должно быть. А там, где я хочу делиться, там уже появляется и мое сомнение, и мое колебание. И если другой человек меня встречает в таком же состоянии духа, он, может быть, почувствует себя лучше.

— И все-таки, я еще раз попробую задать вопрос про единомышленников. А кого из режиссеров, из художников в самом широком смысле слова вы считаете своими единомышленниками? Кто стоит на тех же позициях — эстетических, художественных, христианских, духовных? Кто вам внутренне близок?

— Трудно составить такой список… Есть писатели, прежде всего писатели, которые уже отошли в мир иной, с некоторыми я имел счастье быть лично знакомым, потому что мы, конечно, ищем и находим друг друга. Есть и другие, с которыми кратко соприкоснулись. А есть люди, с которыми мы единомышленники только в одном пространстве, например, в политике мы соглашаемся, а в других сферах нет. Так что нет того, чтобы я с кем-то был на сто процентов согласен, даже с моей женой я могу быть в споре.

Но важно, чтобы был поиск идеалов, если у кого-то я вижу желание приблизиться к идеалу, значит, он настоящий художник. И даже если у него другая позиция, мы можем спорить. Но все бессмысленно, если у кого-то есть только желание разрушения, есть ненависть. А часто ненависть — это очень сильная мотивация, и в социальной жизни, и в искусстве. Это прекрасно понимал Ленин, и в этом отличие коммунизма от христианства. Христианство — это тоже революция, но это революция, основанная на любви. Марксизм — более практичный, он основывается на ненависти, на злобе. Мне важно, чтобы в искусстве человек тосковал по идеалу, а не выражал свою злость, ненависть. Даже если она правильная, если это ненависть к несправедливости, к обману, который нас окружает. Хотелось бы, чтобы люди были выше этого.

— О любви… Я знал, что в нашем разговоре вы не можете не произнести это слово. Мне кажется, что ваш последний фильм «Инородное тело» — это свидетельство, это буквально крик о том, что люди не умеют любить. И не хотят. Потому что в их понимании любовь ограничивает свободу и это заставляет их бежать от любви. В самых разных ситуациях у ваших героев, — и первого, и второго плана — главная черта общая. Они не знали любви, не умеют любить и даже когда любовь к ним приходит, они не знают, что с ней делать. Они ее боятся, и они от нее отказываются. Наверное, это самое страшное в вашем фильме. И среди тех, кто любит, это просящий подаяние Адам, сын страдающего, больного отца…

— Может быть, еще героиня фильма, которая будет монахиней, она выбрала самую высокую любовь. И тот православный монах в России, которого я хотел показать для симметрии, чтобы мой герой увидел в другом месте, в другом обществе, что есть похожий выбор. Этот молодой человек тоже почувствовал призвание, он был успешным в жизни, был баскетболистом, но ушел в монахи. Я встречал такого монаха, и это меня так поразило, что человек успеха, человек, который радовался жизни, он услышал призвание, бросил всё и нашел свое новое место. Он даже удивляется, почему его спрашивают, жалеет он или нет. Зачем жалеть? Он получил больше, чем потерял. Да, для сегодняшних людей это огромная трудность, потому что эгоизм — это сегодня главная идеология. Делай все для себя, во имя свое, чтобы тебе было хорошо. Но при этом хорошо тебе никогда не будет… Только этого уже не говорят.

— Это люди не просто несчастны. Вы показываете целую цепочку: эгоизм и несчастье родителей повторяется — пусть иначе и в других обстоятельствах — в их детях. Как появился замысел этого фильма?

— Знаете, этот фильм связан с моей предыдущей картиной. Я написал театральную пьесу в двух частях, и польское телевидение у меня ее купило. Я эту пьесу поставил уже как телевизионную картину. И там были те же персонажи. Это была история отца и дочери. Дочь решила поступить в монастырь, а отец, атеист, приехал, как он думал, ее спасать. Спектакль показали по телевидению, он собрал большое число зрителей. Я подумал, что сюжет можно расширить. И тут еще на моем жизненном пути встретились такие женщины, которые сознательно хотят жить без любви, без мужчин, без каких-либо связей, без каких-либо чувств. Они любят только власть и деньги. Это, конечно, несчастье, и все должны понимать, что это ужасный выбор. Но то молодое поколение, которое стремится делать карьеру в большим бизнесе, как будто еще не знает об этом. Не знает оно и то, потом уже будет поздно, и ничего изменить они уже не смогут.

— В этом году вы отметили 75-летие. От имени редакции и читателей альманаха сердечно поздравляем вас с этой датой и желаем крепости сил, вдохновения, радости. Оглядываясь на пройденный путь, какие фильмы вам кажутся сейчас наиболее удачными, что вам дорого?

— Я очень осторожно отвечаю на такой вопрос, потому что не мне судить. Бывает, что картина, которая мне кажется удачной, а другим — нет. Я приведу вам пример моего друга, польского поэта и священника. Он говорит, что его поражает, что он иногда работает над проповедью всю неделю, и эта проповедь, ему кажется, сделана просто совершенно, но никакого впечатления она ни на кого не производит. А иногда, он говорит, «выхожу как попугай, мне стыдно за мои слова, я говорю и сам в эти слова не верю, но потом ко мне подходят люди и говорят: «Вот, вы меня потрясли, это так повлияло на меня». И в этот момент надо сдаться, надо себе сказать: это не мое дело, как и на кого это повлияет, я не могу с этим уже ничего сделать. Есть картины, в которые я сам не верю, а люди в них поверили. Есть картины, в которых я глубоко уверен, что я сказал что-то важное, а это мало кто признает.

Счастье, что нет позорных картин. Сейчас у меня огромное число разных просмотров, ретроспектив во многих странах. И разные картины выбирают. Я этому рад, никому не хочу ничего подсказывать. Выбирайте, что вам нравится, это уже не мое дело. На Московском фестивале тоже должна быть ретроспектива, сейчас идут переговоры, но я хочу привезти картины, которые в России неизвестны, которые никто не знает. Хотя, может быть, для молодежи лучше было бы показать те, которые здесь уже были и нашли своего зрителя, но я всё-таки стараюсь привозить картины, о которых мало кто слышал. Среди них есть такие, которые я считаю религиозными, поэтому они и прошли мимо советского проката. Это одна англоязычная, другая франкоязычная картины — «Парадигма» (1985 год) и «Императив» (1982 год). Может быть, я смогу их показать здесь, в Москве и буду рад, если вы увидите то, что не видели.

— Я снова вернусь к вашему последнему фильму. В нем звучит тема, которую уверенно можно назвать публицистикой, где тесно переплетаются история, идеология и нравственность. Я имею в виду мать главной героини, которая была прокурором в годы коммунистического режима и приговаривала к смерти невинных людей. Не кажется ли вам, что такую тему с явными политическими коннотациями в игровом фильме поднимать очень рискованно? Одна из ваших героинь говорит: да, кому это нужно, это уже история. А почему вам важна эта история? Почему вы считаете важным не уклоняться от этой темы?

— Ну, конечно, это не политика, а этика, это гораздо выше. Политика — это ежедневные проблемы. А тут вопрос: как жить в обществе, где зло не было названо злом, и где не было покаяния? Без этого не может быть развития. Почему после войны и в фашистской Италии, и нацистской Германии было покаяние, и там были названы те, кто виноват. И кто-то должен был хотя бы символически отвечать за то, что были убийства, концлагеря, было уничтожение евреев, что была ненависть, как идеология. Без покаяния не справиться с прошлым, невозможно идти вперед. Ничего нельзя построить на лжи и на том, что разделяет людей. Нацию соединяет единое мнение о том, что было ошибкой в прошлом, и о том, что было достижением прошлого, кто был героем, и кто не был героем. Если бы мы спорили, был ли Пушкин хорошим поэтом или не был, России бы не было, потому что российская культура стоит на Пушкине, Лермонтове, Чайковском и других.

Есть пространство гражданской ответственности за преследование, за гонения. Но как же жить, если отец или дед делал зло и не покаялся? Надо все-таки с этим справиться. Есть пример Европы, Южной Америки, где я это вижу, даже в Азии это происходит, люди приходят к осознанию того, что надо сказать: это было злом, и мы признаем это. В моей картине женщина — сталинский прокурор, которая посылала невинных людей на смерть, вырастила успешную приспособленную к этому миру дочь, и в ней зло, конечно, повторяется, оно наследуется. Зло — это такая болезнь, которая генетически легко переходит с поколения на поколение. И поэтому надо хотя бы назвать зло злом. Без какого-либо намерения отомстить, не в этом дело. Справедливость — это осудить зло, потому что зло нельзя никак оправдать. Насилие, которое было в руках власти, оно было злом, таким насилием пользоваться нельзя. И если это было бы сказано, я думаю, развитие пошло бы гораздо легче. Были зачатки этого в 1990-е годы, но как будто это не удалось.

— Для нас в России эта линия звучит очень пронзительно и остро. В современном постсоветском контексте он прочитывается, как свидетельство того, что мы что-то важное недоделали, не закончили, что мы не разобрались со своим прошлым. И это будет очень болезненно отзываться еще многие годы. Это и ответ на тот вопрос, почему сейчас такое циничное поколение. Да, они же дети своих родителей.

— И дедов особенно. Цинизм — это огромная разрушительная сила. И об этом политики часто забывают. Они думают обо всем остальном. Не так опасны гомосексуальные браки, которые, конечно, я не считаю достижением. Но цинизм хуже этого. Потому что это такая болезнь, которая входит глубоко в душу. А поведение каких-то меньшинств, это периферийное. Да, это тоже может мешать, но это периферия. А главное то, что зло не было названо злом.

— Еще одна очень сложная и болезненная проблема поставлена в вашем фильме — христианин в современном мире. Мир постхристианский, мир с другими ценностями, и естественно главный герой входит с ним в конфликт. Но он входит в очень сложный конфликт, можно сказать сразу с двух сторон. С одной стороны современные женщины — жёсткие, карьерные, без этических границ, которые его используют, с другой стороны — его любимая, которая отвергает его любовь ради любви к Богу, уходя в монастырь. Герой оказывается как бы между двух огней, между двумя полюсами. Как ему пройти по этому пути?

— Это очень трудно, тут нет простого выхода. Но я обратил внимание на то, чего я сам боюсь. Боюсь того, чтобы не слишком поверить в свою веру. Вера — это благо, веру мы получаем, но мы ее получаем как бы в аренду. И можем ее утратить в любую минуту. И надо над этим работать и быть благодарным за эту веру, а не считать, что я ее имею, и я уже в безопасности. Так не бывает, опасность остается. И мой герой, он так был уверен в себе, что не заметил очень важного: если его любимая призвана Богом, может быть надо здесь сказать: «пусть будет воля Твоя». Конечно, человеку в своей человеческой ограниченности трудно с этим согласиться. Так что для меня в этом смысле он трагичный герой, и, может быть, я еще потяну его историю, или похожую историю, меня очень интересует такой момент, когда человек слишком верит в себя. А нас сегодня психологи постоянно учат, что нужна самоуверенность. Знаете, надо быть самоуверенным в элементарных вещах, надо не стесняться выходить перед людьми, если дело важное. Но самоуверенность — это не самое основное в человеке. Надо быть реалистом и смотреть на то, какие мы слабые, какие мы маленькие, как мы далеки от идеала. Если человек сам себя видит таким, он более реалистично смотрит на мир, а это важно.

Да, реализм — это очень важное слово. Знаете, я сам это поздно узнал. Потому что даже среди католиков мало кто помнит одну удивительную мысль святого Фомы Аквинского, который по темпераменту мне не близок. Мне ближе святой Августин. Но это дело вкуса, я не обязан любить всех святых, могу одних любить больше, других меньше. Но в смысле мышления — Фома, безусловно, был гений, основатель западного менталитета. У него есть такое удивительное замечание, которое многие забыли. Он считал грехом мечтательство. Это обозначало у него недостаток смелости смотреть на реальный мир, уход в мир мечты, иллюзий, снов.

Да, можно сказать, реализм это главное. Часто люди, которые увлекаются духовностью, хотят уйти от этого мира. Но мы все-таки материальны. И мы обязаны это помнить, это наша задача, нам задали такую жизнь — там, наверху, и мы не можем отказаться, сказать «нет-нет, материальное меня не интересует, я не буду на него обращать внимание». Надо обращать внимание, мы все-таки материальны. И надо иметь смелость смотреть в глаза материальному миру, который с одной стороны, отвратительный, а с другой стороны, у нас в этом мире огромные задачи, и мы не можем спокойно смотреть, как другие люди голодают, страдают, болеют. Все это материальное пространство, и мы в этом пространстве должны им помочь и что-то сделать для них. Наша цивилизация в какой-то степени помогла людям, наполнила человеческую жизнь, дала нам возможности, которых никогда не имели раньше: не имели столько богатств, столько свободы, столько пищи. Я говорю это, помня, что происходит в третьем мире. Но все-таки, несмотря на то, что там происходит, есть огромная разница, например, в сравнении с XIX веком. Прогресс несомненный, а значит, огромное число людей имеют возможности, которых раньше не имели. Другое дело: что сделать с этими возможностями? В каком направлении пойдет цивилизация? Вот это уже наша ответственность.

— Вы считаете, что с одной стороны многие отрицают дух и уходят в материализм, а с другой у христиан свой соблазн — излишний спиритуализм и отрицание материи?

— Да. Но надо найти компромисс, знать, что перед нами задача пройти через этот материальный мир, нравится он нам или нет. Сам Бог воплотился в этом мире. И это тоже материальность…

— Я снова хочу вернуться к вашему последнему фильму. При всем том, что это фильм о сегодняшней жизни, о сегодняшней молодежи, в нем есть как мистика, случайные совпадения и встречи, которые парадоксальным образом не выглядят как случайные, и знаки, которые можно прочитать как вмешательство свыше. Что здесь для вас было важным?

— Здесь для меня важно то, чтобы замечать, что существует Высший Разум над нами, и что существует диалог с Ним. Но мы часто забываем об этом и не ищем вообще никаких подсказок, а они вокруг нас. Меня удивляет такая вещь как чудеса. Они происходят постоянно. Надо просто их видеть, найти у себя в голове место, чтобы это понять. Люди с научным образованием, если они глубоко относятся к науке, видят чудеса, и это не нарушает никаких законов, напротив, это подтверждает их. В рамках этих же законов, которые нам заданы, а мы, верующие, говорим, что Бог дает законы природы. И при этом Он оставил довольно много пространства для вмешательства, которое не будет никогда доказательством. Просто случайность…

— В вашем фильме есть чудо: прикованный к постели и аппарату искусственного дыхания старик начал дышать без аппарата, когда отключили электричество, а он должен был умереть…

— Мне сказали врачи, что в подобных случаях такие чудеса бывают. Приводят даже статистику — более 10% таких случаев, это бывает под влиянием шока. Есть вероятность, что способность дышать может вернуться. Так говорят врачи. Но меня увлекает и то, что сегодня легче найти гармонию науки и веры, чем, допустим, 100 лет назад. Ведь это была невероятная гордыня, высокомерие XIX века, который все уже объяснил, и все казалось прозрачно, понятно, доказано. А потом все это рухнуло, и оказалось — все это неправда. В Польше есть священник, профессор космологии мирового масштаба, ученый и верующий человек -профессор Геллер (Heller). И он в Великобритании в одном из самых крупных университетов вел дебаты с «апостолом атеизма», Докинсом, и, в конце концов, сказал: «мы не так уж сильно спорим, как вам кажется, просто мы употребляем одно и то же слово — Космос, только у меня он с большой буквы, а у вас с маленькой». Значит, если я вижу в Космосе порядок и смысл, значит, я чувствую существование Бога, хотя я не могу Его понять. Бог непонятен, и таким должен остаться. Но я признаю Его существование. А другой Его не видит, и говорит: там ничего нет. Но если я должен думать о Боге, как о Существе, которое вне времени и пространства, у Которого нет будущего и прошлого, мне современная наука только помогает допустить такую мысль. Раньше, в XIX веке, я бы думал, что это бред, ненаучный подход, а в XXI — наоборот. Но только если ты это чувствуешь, ты имеешь подход к современной науке. Это не такая прямолинейная школьная логика, где есть только два состояния — «0» и «1», «да» или «нет». В Космосе совсем другая логика, и мы уже сейчас понимаем, что в нем есть тайна. В тайну проникнуть невозможно, да и не стоит, но признать, что тайна есть — очень важно. Если мы живем без чувства тайны — мы слепы. Никто нам не мешает быть слепыми, но это жаль, это потеря. Потому что можно видеть мир с точки зрения крысы, а можно с точки зрения жирафа. Выше жирафа никого нет, так что я бы хотел видеть мир с высоты.

— В последнее время часто приходится сталкиваться с тем, что художники, в том числе и довольно известные не публично, но в доверительном разговоре выражают опасение, мол, лучше не показывать веру в своем творчестве, в общении с галереями, с художественным сообществом. Лучше не показывать, что мы христиане, потому что большой арт-мир и арт-бизнес христиан не любит, и христианскую тему в творчестве не любит, старается от нее отстраниться. Чтобы быть более-менее успешными, им приходится «прятать» себя как христианина.

— Надо сказать, есть и другая сторона: можно торговать своим христианством, потому что есть церковный заказ. К сожалению, коммерция вошла во все. И если мы видим таких художников, каким в свое время был Джотто, мы знаем, что они жили в другом мире, и в том мире было проще. Я сейчас боюсь и тех, и других.

А вообще, арт-бизнес, он так глубоко дегенерировал, что все скандалы с гомосексуалистами — это мелочь в сравнении с тем, как этот мир аморален, и какие там фальшивые ценности, какие там заговоры. Это не мой мир, я могу на это смотреть только со стороны. Он является для меня таким же развратительным, как, к сожалению, и мир спорта, где я тоже вижу обман, уколы, допинг, деньги, спонсоров, и не вижу того, что было основное для спорта — радость, что я бегу, что могу бегать скорее, чем другой. Где-то потерялось главное. Что есть современное искусство? Кто хочет иметь дома современное произведение? Если между зрителем и творцом появляется контакт, тогда это настоящее искусство. А банки, аукционы, эксперты существуют только для того, чтобы покупали произведения, потому что это вложение капитала, и эксперты должны обещать, что через 10 лет эта работа будет на 10% дороже. Это просто позор! Это дегенерация, это не живое искусство! Моя родственница работает на аукционе Кристи в Нью-Йорке, и как-то пригласила меня на аукцион. Я все это видел. Это был аукцион произведений конца XIX — начала XX века. Умер один из коллекционеров. Удивительно, как это банально, как видно по лицам, что это все торговля. Никто не восхитился ни одним произведением! Только говорили: это сколько стоит? А за это какие деньги заплатят? Искусства там нет!

Для меня современное искусство — это не галерея, не аукцион, оно где-то в другом месте. Где — не знаю. Если я покупаю в магазинчике, и мне дают бумагу, что это работа такого-то художника, я думаю, что это подлинно, потому что выглядит красиво. А если я вижу инсталляцию с каким-то неинтеллигентным объяснением, вижу все эти лозунги, которые мы знаем наизусть… Это все на уровне таблоида: экологическое, сексуальное, освободительное, оскорбительное для кого-то и проч. Вот идеология современного искусства. Но это так банально, что с этим нельзя жить. Так что я просто тоскую по красоте, которая создана просто для красоты, просто, чтобы кто-то радовался произведению, чтобы автор кому-то передал желание приближаться к идеалу. Именно этого я ищу. Иногда это появляется, но современное изобразительное искусство в каком-то тупике, может быть, кроме архитектуры, без которой жить нельзя. А что происходит с рисованием сегодня, если компьютер рисует лучше нас? С музыкой тоже тупик. Мы чувствуем, что мы вошли в новый мир, и надо искать какие-то новые пути.

— Возможно ли сегодня показать христианское искусство как живое свидетельство о личной вере. Как вы это видите?

— Вы знаете, есть в искусстве аутентичное и неаутентичное, есть подделка и есть что-то, что идет напрямую от сердца. Я часто чувствую и не могу это назвать, не могу этого измерить, но чувствую, что это произведение родилось от какой-то нужды сердца. Вы знаете, в нашей папской комиссии по культуре есть священник с Балкан, насколько я помню, из Словении — Марк Рупник. Он художник мирового уровня, делает мозаики. Я вижу, когда он работает, как он переживает, и потом вижу на стене то, что он пережил. Это не рутина, это творчество человека, который работает так, как древние мастера, писавшие иконы. Он выражает свою молитву. Это не профессия, не ремесло, это совсем другое. В моей семье, сестра моей жены — скульптор, она сделала много композиций на тему крестного пути, и среди них есть один, который она делала его своими руками из камня, делала 14 лет. И я вижу, с каким благоговением к нему подходят паломники. Это живое произведение. Она ориентировалась на романский стиль, но в этой работе было выражение напрямую того, что она переживала. При этом вокруг нас есть мир больших денег, и в этом мире все выглядит по-другому.

— Что бы вы пожелали художнику, который на распутье, который выбирает свою художественную стратегию, свой путь, как ему соотноситься со своей верой?

— Бороться за свободу. Вера дает свободу. Есть люди, которые этого не понимают, думают, что вера ограничивает свободу. В XIX веке все стремились к свободомыслию, но я думаю, что свободным человека делает вера, а все остальное — ограничивает. И если человек поверит, что искреннее выражение того, что в его духе происходит, должно победить, тогда пусть живет спокойно, даже если будут его склонять на сторону, даже если будет отвергнут. К этому надо быть готовым, ведь смысл человека — не в карьере, как думают некоторые, тем и отличатся художник от директора банка. Директор банка действует в том направлении, чтобы идти выше и выше, чтобы банк был огромным, чтобы он имел более власти, более высокую зарплату. Это карьера для работника банка. У художника другой путь. Может быть, всю жизнь вас никто не узнает, а потом окажется, что вы были гением и для будущих поколений что-то оставили. Нужно сделать такой героический выбор и спокойно принимать все удары, которые происходят постоянно.

Беседовали Ирина Языкова и Сергей Чапнин

Альманах «Дары», № 1, 2015.